МБУ Централизованная система массовых библиотек городского округа г. Уфа Республики Башкортостан
Модельная библиотека №29
Центр неформального общения "Архитектура души"

Мало продавщиц фиалок, много прекрасных леди и одна Галатея.

 


 

В полутёмном зале библиотеки и киноклуба «МИ Барселона» ещё витал лёгкий запах фиалок, а на экране уже застыл финальный кадр «Моей прекрасной леди». Когда раздвинули шторы, тишина повисла на несколько секунд и тут же рассыпалась на голоса.

– Ну вот, теперь я понимаю, почему ты настаивала на двойном сеансе, – Семён потянулся, откинувшись на спинку кресла. – После Венди Хиллер молоденькая Одри Хепбёрн кажется… ну, как будто её сразу хотели сделать леди, а не превратить в неё.

Елена, которая и затеяла этот вечер, улыбнулась, поправляя прическу:

– Именно. Хиллер даёт нам почувствовать эту грязь, эту уличную правду. У неё Элиза живая, шершавая. А у Хепбёрн… она будто с самого начала была принцессой, просто забыла об этом.

Лилия, сидевшая ближе всех к экрану, покачала головой:

– Но ведь и в этом своя прелесть. В мюзикле нам дают мечту. Там Элиза не столько борется с собой, сколько мечтает вырваться. И эта песня «Wouldn’t It Be Loverly», она про надежду, а не про борьбу.

Лена, до этого молчавшая, вдруг тихо добавила:

– А мне кажется, в обеих версиях есть одна общая боль. Элиза всё время пытается понять, кто она теперь. У Хиллер это злость и обида, у Хепбёрн тоска и ожидание. Но в обоих случаях она спрашивает: «А где я сама?»

Семён кивнул:

– Точно. И это как раз то, что делает историю не просто про фонетику и великосветские балы, а про то, как тяжело, когда тебя лепят, а ты не знаешь, нравится ли тебе эта форма.

Разговор плавно перетёк к деталям. Вспоминали знаменитое «Not bloody likely!» в исполнении Хиллер, обсуждали, как в мюзикле смягчили острые углы пьесы Шоу, спорили, есть ли в «Моей прекрасной леди» любовная линия или это только намёк.

И тут Лена вдруг сказала:

– Знаете, эта история про «лепку» человека… она почему-то напомнила мне ту статью о Марлен Дитрих. Помните? Где говорилось, что её образ создал фон Штернберг, а потом она попыталась жить этим образом, и он её поглотил.

В зале снова стало тихо, но теперь это была тишина осмысления.

 

 

– Да, – медленно произнесла Елена. – У Элизы в обоих фильмах в финале остаётся шанс стать собой. Она уходит, чтобы найти свой путь. А Дитрих так и не смогла выйти из образа. Он стал её клеткой.

Лилия вздохнула:

– Грустно. Получается, Элиза в каком-то смысле победила. Даже если её путь не ясен до конца, она не позволила образу стереть себя. А Дитрих… она стала заложницей своего величия, каменной Галатеей.

Лена вновь развернула разговор:

– Знаете, в мюзикле у Элизы есть то, чего почти нет в фильме 1938 года: музыкальные номера. И в них она может открыто высказать всё, что копится внутри. Взять ту же «I Could Have Danced All Night», там ведь не просто радость от первого успеха. Это крик: «Я жива, я чувствую, я могу!» В обычной речи ей бы не дали столько эмоций, английская сдержанность не позволила бы.

Неожиданно из холла библиотеки послышались упомянутая мелодия и чей-то нежный голос, явно пытающийся подражать артистке бродвейского мюзикла.

Семён вышел посмотреть, после чего звуки прекратились.

– Соседка за солью зашла, – пояснил без подробностей вернувшийся Семён. Губы его были испачканы шоколадом.

 


(фото из личного архива Семёна)

 

Лилия продолжила мысль:

– Да, в диалогах она всё время должна держать лицо, подбирать слова, соответствовать. А в песне она сбрасывает эту броню. Даже когда поёт про что-то простое, вроде мечты о хорошей жизни, получается исповедь.

– Музыка стала её голосом, которого в обычной жизни у неё нет? — подхватил Семён, до конца так и не прожевав. – Потому что Хиггинс учит её говорить «пгавильно», – наконец ему удалось проглотить, – «правильно», а правильно значит сдержанно, без крика, без надрыва. И только через мелодию она может прорваться к себе настоящей.

Елена улыбнулась:

– Именно. И от этого фильм, мне кажется, становится интереснее. Появляется второй слой. Мы видим не только то, что Элиза говорит вслух, но и то, о чём она молчит. Песня как будто показывает её внутренний монолог.

Но Лена не спешила соглашаться:

– А может, наоборот? Может, эта сдержанность, эта английская холодность как раз и украшает кино? В фильме 1938 года каждая вспышка эмоций у Элизы как удар молнии. Потому что она так редко себе это позволяет. И оттого эти вспышки сильнее. А в мюзикле эмоций много, они красивые, но иногда кажется, что из-за них теряется напряжение.

Семён хмыкнул:

– Знаешь, это как сравнивать драму и оперу. В драме каждый крик – событие, потому что он редкий. В опере кричат постоянно, и это тоже прекрасно, но по-другому. И то, и другое имеет право на жизнь.

Лилия тихо добавила:

– Наверное, оба подхода хороши, просто они про разное. «Пигмалион» 1938 года про борьбу и про то, как трудно вырваться из своей среды. А мюзикл про мечту и про то, как хочется верить, что всё получится.

Тут Елена, будто вспомнив что-то важное, оживилась:

– А ведь знаете, кто ещё оказался в этой истории про «лепку образа»? Сам Бернард Шоу. И не просто оказался, а получил за это «Оскар».

При слове «Оскар» в соседнем зале послышались девичьи возгласы, звон разбившейся посуды, глухой звук падения.

Семён вышел.

– Восторженные читательницы, – буркнул дед, вернувшись. За ним потянулся знакомый цветочный шлейф.

(фото из личного архива Семёна)

 

– За фильм 1938 года, «Пигмалион», – продолжила Елена. – И это вообще уникальный случай: Шоу единственный человек, у которого есть и Нобелевская премия по литературе, и «Оскар». Причём награду он получил именно за сценарий. У кино совсем другой язык. И Шоу не просто отдал свою пьесу, он сам адаптировал её для экрана. Он участвовал в кастинге, утверждал актёров. Именно он выбрал Лесли Ховарда на роль Хиггинса и Венди Хиллер на роль Элизы. Он дописал сцены, чтобы они работали в киноформате, и старался сохранить свой взгляд на историю.

– То есть «Оскар» дали не за саму пьесу, а за то, что он правильно её «перевёл» на язык кино? – уточнила Лена.

– Да, – кивнула Елена. – Академия отметила, как он сумел сохранить сатиру, социальную остроту и характеры, но при этом сделал их кинематографичными. Это ведь не просто текст, который читают со сцены: тут нужно думать про кадр, ритм, паузы, визуальную выразительность. Шоу сумел удержать дух пьесы, не растеряв её в новом формате.

– И при этом он, наверное, не очень-то и радовался этому «Оскару», – хмыкнул Семён, вспоминая характер драматурга. – Такой человек вряд ли мечтал о голливудских статуэтках.

– Ты прав, — улыбнулась Елена. – По легенде, Шоу потом использовал «Оскара» как подпорку для двери. Для него важнее было, чтобы его идеи прозвучали верно, а не чтобы ему вручили награду. Шоу не выносил официоза и заявил: «Изобретение динамита еще можно простить Альфреду Нобелю, но только враг человеческий мог изобрести Нобелевскую премию!».

 


 

Лилия задумчиво посмотрела на пустой экран:

– Получается, Шоу как будто сам стал режиссёром своей истории. Не позволил никому её исказить. Как будто сказал: «Это моя Элиза, и я покажу, какой она должна быть».

– Да, – тихо сказала Лена. – И в этом тоже есть своя параллель. Элиза борется за право быть собой, а Шоу борется за право сохранить свой замысел. Оба не хотят быть просто материалом для чужого видения.

Ещё немного поговорили о том, как кино создаёт мифы, о цене славы, о том, что за каждым образом стоит живой человек. Потом начали собираться домой.

Елена тихо радовалась, что сеанс получился именно таким, каким она его задумывала: не просто просмотром, а разговором, который оставляет след.

Они не подозревали, что в холле история Шоу подготовила им сюрприз.

И продавщицы фиалок, и прекрасные леди, и даже Галатея – все захотели продолжения вечера. Вдали от фонарей! При луне!

На свидания!!!



1